Ольга Амирова

Психолог-консультант, экзистенциальный психолог, клинический психолог. Санкт-Петербург

Тел.: +7 (921) 184-34-91

Безмолвие: опыт недоступности Другого в психотерапевтическом кабинете

В статье практикующего психолога предпринята попытка осмысления опыта безмолвия в психотерапевтическом кабинете посредством чтения феноменологически ориентированных философов, прежде всего, Мартина Хайдеггера. Феномен молчания рассматривается как актуальное переживание недоступности Другого и, в конечном счёте, как опыт утраты.

Иллюстрация: работа Joshua Flint, источник: funtema.ru

В поисках безмолвия в самом первом, очевидном смысле внимание обращается к так называемому окружающему миру. И здесь я имею в виду мир в его самом обиходном, само собой разумеющемся, дорефлексивном значении. Мир – это то, что вокруг меня, то, в чём я нахожусь. В ситуации психологического кабинета в этом окружающем уже задана некая разметка: пространственная (внутри – снаружи кабинета) и временная (во время консультации и вне её). Я обращаюсь к окружающему в поисках безмолвия и обнаруживаю его, говорят: “я слушаю тишину”. Но что я действительно слышу, когда я слушаю тишину? Я слышу различные звуки снаружи кабинета, с улицы: шум ветра в листве, раздраженную реплику в мобильный телефон от случайного прохожего, отдаленное жужжание слесарных работ. Последнее, впрочем, уже на грани. Если бы слесарные работы немного приблизились, можно было бы сказать, что сегодня снаружи шумно. А вот внутри кабинета действительно тихо. То есть, по сравнению с улицей. Внутри я слышу, в основном, себя: дыхание, сопение, шуршание, шаги. Снаружи и внутри кабинета – относительная тишина. Тишина устанавливает пространство звучащего, по большей части, звучащее тишиной, но эта тишина никогда не бывает абсолютной. Даже в моменты мёртвой тишины становится слышен звон в ушах. Пространство наполнено тишиной, но размечено звуками. Как я не вижу зрительно пространство, но сужу о нём по видимым вещам, так я не слышу тишину, но сужу о ней по звукам. Эти ландшафты имеют пересечения, но не совпадают: видимое не всегда слышимо и наоборот.

“Физические вещи, как вещи слышимые, действительно всегда имеют определенное акустическое качество. Это акустическое качество может быть названо “тишиной”[1].

Как соотносятся безмолвие, тишина и молчание? Кажется, тишина и безмолвие – это отсутствие звуков в общем смысле, тогда как молчание, по большей части, указывает на человека. Всякого ли? Молчат ли пассажиры автобуса? Здесь, скорее, скажут, что “в салоне было тихо”.  “К говорящей речи принадлежат как возможности слышание и молчание”[2]. Молчание в узком смысле этого слова предполагает контекст разговора, то есть молчать может только собеседник. Молчание, кажется, приравнивается к отсутствию звуков, исходящих от меня, особенно звуков, произведенных посредством голосовых связок, особенно артикулированных. Тогда можно ли сказать, что я чуть-чуть молчу между всеми словами в предложении и даже между многими слогами, потому что вовсе не все слоги одного слова произносятся слитно? Подобное утверждение было бы довольно странным. Тогда молчание подразумевает отказ от произведения звуков, длящийся какое-то неустановленное время, которое ощущается, тем не менее, как время существенное, что отличает молчание от простой паузы между репликами. Просвет тишины в паузе, выполняющий, кажется, только служебную функцию размежевания слов, продлеваясь, обнаруживает волшебную трансформацию, когда звучание тишины и длительность выходят на передний план, актуализируются в разговоре. И здесь длительность обнажает протяженность как бытийную структуру, которая не может существовать сама по себе, но лишь в контексте предшествующей и предстоящей речи. 

Ожидание, предполагание разговора отделяет молчание от тишины, а длительность - от паузы.

Но может ли собеседник молчать? Очевидный ответ – конечно, я могу произнести эту фразу, а могу и промолчать, озвучить или нет. Тем не менее, Хайдеггер обращает внимание на тот факт, что озвучивание, произведенное или нет, неизбежно предваряется казанием, или, возможно, лучше сказать, что одной из возможностей казания является озвучивание. Вот как раскрывается это важнейшее для философии Хайдеггера понятие в “Цолликоновских семинарах”:

“Человеческое говорение (Sprechen) – это казание. Не всякое казание есть говорение, но всякое говорение есть казание, даже «ничего не говорящее» («nichtssagende») говорение. Говорение всегда озвучиваемо; сказать же себе что-то я могу и без озвучивания, то есть молча...

Казание в старом значении слова – это «показать», «позволить увидеть»...

Даже если я просто что-то молча про себя обдумываю и ничего не говорю, такое мышление – это всегда казание. Поэтому Платон и мог назвать мышление разговором души с самой собой.

То, что услышано и написано по теме, также всегда имеет значение при таком молчаливом мысленном казании. При молчаливом размышлении о чём-либо происходит нетематическая актуализация звуков и буквенного шрифта. Таким образом, эта актуализация соопределяется телеснением. Мы не можем, например, представлять себе в мечтах какой-то пейзаж, без того чтобы обязательно что-то себе не сказать, поскольку «сказать» изначально всегда означает позволить-себя-показать (Sich-zeigen-lassen) чему-то – например, позволить-себя-показать пейзажу, о котором мы мечтаем. Такое позволение-себя-показать всегда идёт через язык. Стало быть, следует строго различать говорение в смысле озвучивания и казание, которое может происходить и без озвучивания. У немого, который не может говорить, при определённых обстоятельствах найдётся много чего сказать”[3].

То есть, конечно, озвучивание сменяется молчанием. Тем не менее, всякое мышление и восприятие сопровождается говорением – не всегда озвученным. Казание имманентно Dasein. В этом смысле молчание невозможно, поскольку невозможно остановить бытие или взять паузу от него. Молчащий собеседник – это, прежде всего, собеседник кажущий, но кажущий беззвучно. Впрочем, озвучено казание или нет, оно показывает, проявляет, делает кажимое доступным для восприятия. При молчащем собеседнике мы всегда “при нем”, то есть подле, вблизи него, и, вместе с тем, при неком сообщении, которое всегда воспринято, а иногда также отрефлексировано и осмысленно.

В этой связи примечательны достижения нейронаук, которые давно пытаются извлечь содержание мышления из телесных проявлений, и достигли в этом, если не полного, то всё-таки успеха. Например, всем известный полиграф, который позволяет оценить, верю ли я тому, о чём говорю. А сейчас уже появились такие приборы, которые позволяют регистрировать устойчивые визуальные образы[4].

Эта технология не работает в случае словесно-логического мышления или если образы неустойчивы и быстро сменяют друг друга. Вероятно, это временное техническое ограничение, которое однажды будет преодолено. Всё, что показано, может быть воспринято.

Ну а в психологической практике все мы, я думаю, кто-то в большей, кто-то в меньшей степени, встречаемся с феноменом “чтения мыслей и чувств” – то есть с осознанием всякого рода восприятий не озвученного казания.

Я помню один поразивший меня случай, когда я совершенно случайно в разговоре с клиентом привела пример обесценивающего родительского высказывания, когда мальчика могут сравнивать, конечно, не в его пользу, с каким-нибудь другим мальчиком, Петей из соседнего дома. Пример был просто гипотетический, но клиент удивленно заметил, что это очень точное воспроизведение высказываний его мамы, которая всегда сравнивала его именно с Петей, а Петя, действительно, в соседнем доме жил.

Так что, похоже, люди вообще не молчат, напротив, мы столько всего непрерывно кажем, что в этом и состоит сложность восприятия и вызов понимания – просто невозможно вместить эту бездну, да ещё и как-то осознать излившуюся из нее информацию. И здесь слепота к другим – это слепота слишком яркого света, а не тьмы.

Но действительно ли подлинная, ничего не испускающая из себя тьма невозможна? Невозможно молчание, которое ничего не кажет?

Ещё до всякого размышления, здесь появляется свидетельствующее ощущение. Хотя, логически, восприятие отсутствия восприятия, также как и опыт невозможности опыта – оксюморон.

Левинас говорил о трёх разрывах в ясности сияния кажущего и самопонятного бытия – это Смерть, Другой и Бог[5].

Начнём с Другого. Тут важно, во-первых, отметить, кто такой этот Другой. Другой – это не другой, которым и я могу быть. Когда мы говорим о себе и других в обычном смысле, то это лишь позициональные маркеры, задача которых – выделить автора высказывания из всех остальных людей, участвующих в ситуации. Предполагается, что эти позиции более-менее равнозначны и взаимозаменяемы. Например, смена говорящего предполагает также и изменение списка “других”. В то же время суть дела при этом не меняется. Если некто Саша взял стакан, то Маша, которая присутствует в кабинете, скажет, что стакан взял другой, а Саша скажет: “я взял стакан”. Понятно, что Маша тоже может взять стакан. Здесь другой – это как другой я.

Другой как тайна, Другой как разрыв, как неизвестное и молчание – это тот, кто всегда является мне именно и только как Другой, я не могу сам занять эту позицию ни при каких обстоятельствах; хотя это может как будто исходить от меня, но только для других, в глазах других. Когда Тайна исходит от меня для меня, то тогда я вижу в себе Другого, а не себя. Возможно, здесь было бы уместно назвать его Третьим, чтобы как-то подчеркнуть особый характер этого Другого, который отличается от другого, с которым мы всегда взаимно открыты навстречу друг другу в своём казании. В этой нашей паре, в которой многое само собой понятно или может быть понято, появляется некий Третий, точнее, он здесь всегда есть, который недоступен этому “понятно” вообще. Может быть, его также можно назвать Богом. Хочется избежать попадания в религиозное поле, но интересно сравнить, например, с известным библейским “Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них”[6].

О расположении Третьего. Левинас, как уже упоминалось, говорил о Третьем как о Другом. В кабинете это, действительно, зачастую так, но не всегда. В кабинете Третий может быть размещён:
- в наличном другом, то есть, в собеседнике;
- в неких более-менее смутных и абстрактных, или, напротив, конкретных других, не присутствующих в кабинете;
- в самом себе, тогда эта часть предстает тайной и недоступной;
- в Боге.

Как вообще возможно, что Другой может быть размещен в наличном собеседнике и при этом недоступен? Чтобы это понять, необходимо прежде понять, а что же такое слышание, прислушивание к собеседнику.

“Прислушивание к... есть экзистенциальная открытость присутствия как событие для других. Слышание конституирует даже первичную и собственную открытость присутствия для его самого своего умения быть в качестве слышания голоса друга, которого всякое присутствие носит с собой. Присутствие слышит, потому что понимает. Как понимающее бытие-в-мире с другими оно «послушно» соприсутствию и себе самому и в этом послушании к ним принадлежно. Слышание-друг-друга, в котором складывается событие, имеет возможные способы следования, сопутствия, привативные модусы неслышания, противоречия, упрямства, ухода”[7]

То есть, формально, да, слушание – это молчание, отказ от озвучивания. Если я попробую заговорить, то я не смогу слушать. Но почему? Потому, что я уже говорю, когда я слушаю. Я говорю тем самым “голосом друга”. Когда я слушаю – я говорю и понимаю речью собеседника, а вовсе не молчу.

Тем не менее, когда я говорю, моя речь не просто звучит, она обращена, направлена к. К кому? К моему собеседнику, который в этой обращенной к нему речи является действительно молчаливым. Речь обращена к молчанию. Которое переживается только и исключительно лишь как сама эта обращенность. Но никогда как “я молчу”. Я всегда на стороне речи, я обращен к молчанию, но не достигаю его. Молчание Другого похоже на черную дыру, о внутренности которой ничего нельзя узнать, поскольку она ничего не излучает и ничего не производит, полное отсутствие света и информации. Чем сильнее мы пытаемся осветить ее, тем ярче светит наш фонарь, но дыра остается непроницаемой.

В этой связи хочется вспомнить главу “Исповедь: сотворение истины” из книги Анны Ямпольской “Искусство феноменологии”[8]. Говоря об “Исповеди” Августина, Анна пишет: “В confessio (адресная) речь открывается как ответ на исходный молчаливый зов”. Здесь “молчаливый зов” – это то самое молчание Другого, к которому обращена моя речь. У Августина Другой – это Бог, но в ситуации кабинета Другим может стать психотерапевт. И здесь молчание – это не просто пассивное пространство, молчание зовет, то есть, каким-то образом, возникает надобность, необходимость речи.

“Благодаря этому молчаливому зову ego обнаруживает само себя”, а через это обнаружение раскрывается, творится истина. “Истина... двулика… Истина есть истина просвещающая, veritas lucens, когда ей ничто не противостоит (во мне), и veritas redarguens, истина укоряющая, “приводит меня в замешательство, ставя себя передо мной”, и вынуждая вынести самому себе обвинительный приговор”.

И это действительно так в ситуации кабинета, когда зов молчания может быть воспринят как мягкое приглашение к раскрытию, как приятная возможность или даже дар доброжелательного слушания. Но иногда оно оказывается требующим, агрессивно проникающим, немилосердно вскрывающим тайные больные места, осуждающим, оценивающим и насильно выставляющим напоказ.

Итак, молчаливый зов принадлежен Другому, он не может стать чем-то, что я волен делать или не делать. Хотя, я могу способствовать условиям, возможности зова. Я могу прислушиваться.

И в заключение необходимо упомянуть то особое молчание, которое обнаруживается в ситуации ухода, “привативного модуса слышания-друг-друга”. И особенно остро молчание звучит в уходе резком и окончательном, в обрыве, прекращении отношений. Самоубийства очень редко случаются непосредственно в кабинете, тем не менее, обрыв терапии имеет, по сути, структуру самоубийства. Внезапно всякое друг-с-другом-бытие оказывается прекращено, прервано. Иногда такой уход сопровождается “прощальной запиской”, иногда нет. Могут быть более-менее определенные намеки на последующие планы реального самоубийства; разумеется, мы не знаем, будут они реализованы или нет.

В любом случае, всякое совместное оказывается полностью прекращено, недоступно более. Парадоксально, здесь я вдруг обнаруживаю себя в своём собственном бытие, но это бытие как будто бы зафиксировано, застряло при Другом, недоступном более Другом. Молчание, недоступность, невозможность получить ответ, невозможность понять - оказываются в центре моего переживания. Другой, Смерть и Бог здесь соединяются в одной пронзительной точке. И к этому безмолвию я обращаюсь с речью, со всеми своими возможностями понимания, размышления, выражения, пытаясь каким-то образом, как будто, обнаружить истину о себе и о нас, что-то понять. Призраки самоубийц, являясь родственникам, смотрят молча и не дают ни намёков, ни подсказок. Тем не менее, сам предваряющий акт (самоубийства или обрыва терапии), является высказыванием. Понятно, что что-то пошло не так. Здесь есть страдание. Имеется проблема. И тут мог бы произойти разговор о проблеме. Сослагательное наклонение указывает на разговор, обращенный к недоступному другому, о проблеме, которой нет более в наличии, как и всего, принадлежного этому другому. Я обречён вновь и вновь упираться в себя и свою собственную память. Я вгрызаюсь в неё с небывалой дотошностью и пристрастностью. Я выкладываю свои находки перед Другим: “Смотри! Вот это было сделано, а надо ли было так делать? А вот это сделано не было, а может, стоило бы”. Я ищу ту истину, которая сделает нас свободными. Другой молчит.


[1] Эмбри, Л. Рефлексивный анализ. Первоначальное введение в феноменологию  / Пер. с англ. яз. В. Молчанов - М.: Три квадрата, 2005.- 224 с.
[2] Хайдеггер, М. Бытие и время/Пер. с нем. яз. В. Бибихин - М.: Ad Marginem, 1997.- 452 с.
[3] Цолликоновские семинары / Пер. с нем. яз. И. Глуховой - Вильнюс: ЕГУ, 2012. - 406 с.
[4] Компьютер научили визуализировать зрительные образы человека [Электронный ресурс] // Хабр. - Режим доступа: https://habr.com/ru/post/409443/
[5] Эмманюэль Левинас. Избранное. Тотальность и Бесконечное. М.; СПб.: Университетская книга, 2000. 416 с.
[6] Мф. 18:20
[7] Хайдеггер, М. Бытие и время/Пер. с нем. яз. В. Бибихин - М.: Ad Marginem, 1997.- 452 с.
[8] Ямпольская, А.В. Искусство феноменологии. М.: РИПОЛ классик, 2020. - 342 с.